Алексей ЯШИН. Философствования о совершенствовании идеи.
СОВРЕМЕННЫЙ РУССКИЙ РАССКАЗ.
Из цикла «Картинки с выставки»; начало в «ПЗ» № 2, 2013; № 4, 2013.
Профессор Скородумов, раскачиваясь на заднем сидении полупустого по дневному времени автолайна, прокручивал в мудреной своей голове тему сегодняшней беседы с Прокофьичем. Понятно, под добротной заварки чаек и — на этот раз, который. Как известно, на другой раз не приходится — бутылочку редкостной сейчас «старки» от серьезной ликерно-водочной фабрики... их мало осталось, вытеснили подмосковные кустари, разливающие северокавказский технический спирт.
Нет, конечно, это не тема серьезной беседы. И без того, начиная с горбачевщины, все давно в СССР, а теперь в России, говорено-переговорено. Супротив лома нет приема, тем более власти. Кстати, в походной сумке профессора «старка» — не сирота, но соседствовала с презентами для хозяйки дома и налогоплательщика кота Мичмана. Так, пустяки, но Тихоновне будет приятно получить переданный супругой Игоря Васильевича литровый заварной чайник Дулевской фарфоровой фабрики, почти захиревший под натиском вала китайского ширпотреба.
Нет, не то чтобы в хозяйстве рачительной Тихоновны, да еще при муже-чаевнике, не имелось «рабочего» и пары запасных заварных чайников. Пусть устыдится тот, кто так подумает! Просто пару месяцев тому назад Игорь Васильевич и хозяин дома как-то в унисон обратили внимание: современные, начиная еще с брежневских времен чайники, как заварные, так и кипятильные, фабрикуются с презрением всего многовекового опыта этого дела. А именно: в них отсутствует на крышках крохотная дырочка-выемка. Казалось бы, нет ее и нет, вроде как на температуру кипения воды и качество завариваемого чая не влияет?
Ан нет, такая дырочка равнозначна клапану паровоза, что выпускает излишний пар. Помните из своего детства или из старых фильмов тот паровоз имени братьев Черепановых & Стеффенсонов? — Мчится по чугунке, пущая равномерно клубы белесого пара, а из бокового окошка, изогнувшись в трех плоскостях (3D — как сейчас американизируют русский язык) со зверским выражением пролетарского лица, приставив ко лбу козырьком ладонь, всматривается в набегающий путь машинист: не видать ли на ближнем горизонте махновцев?
А если бы регулятора на паровозе не имелось, то... не было бы и паровоза. Чайники же остались, но вот незадача? — Кипятильный чайник при недогляде хозяйки угрожающе заливает газовую конфорку. Заварной же, накрытый для доведения до кирпичной крепости ватинной барыней-куклой, при набухании и разварке чаинок исподтишка заливает из носика конфузливой барыне ее подол, а заодно и белоснежную крахмальную скатерть стола...
И дома у Скородумова все такой же дефектный чайник-новодел. Игорь Васильевич так допек своими жалобами истинного любителя китайского напитка супругу, что та, прохаживаясь по городским рынкам по хозделам, стала интересоваться привозной иногородней торговлей разного рода посудой и как-то напала на дулевский фарфор. Обнаружив же литровые заварные чайники со старорежимными дырочками на крышке, купила три прибора мелким оптом. Один из них и вез сейчас заслуженный профессор. Еще в переметной суме в целлофановом пакетике теплился от утренней варки почти фунтовый кусок трески — для исправного хвостатого налогоплательщика. Опять же супруга позаботилась.
...Все о жратве да о питье, нет бы о духовном, возвышенном? Ох, грехи наши не очень тяжкие.
Игорь Васильевич даже вздремнул вполглаза пять-шесть минут езды.
Так и без кукиша в кармане, то есть без темы-заготовки, вошел Игорь Васильевич в хорошо ведомый ему пригородный дом, традиционно приветствуемый на крыльце дружелюбным «мяу» полосатого Мичмана. Налогоплательщика тож.
Пока Тихоновна споласкивала правильный чайник и заваривала ранее привезенный дочерью настоящий индийский британской расфасовки, что во всяких «спарах-копейках» не продается, а Мичман, сытый с утра, из вежливости с притворным рычанием кушал вареную треску, Игорь Васильевич с Прокофьичем в библиотечной комнате обсуждали последние книжные приобретения. В основном дружно хаяли современную полиграфию, но более всего — полное отсутствие грамотной издательской редактуры и корректуры. Но подспудно оба нащупывали тему сегодняшней беседы. И, как чертик в балаганной уличной комедии, вдруг она вспрыгнула. Даже Мичман, вошедший в тот миг в свою комнату, здесь был ни при чем, хотя коты и черти как-то ладят между собой.
— О-хо-хо,— в предвкушении чаепития задумчиво молвил Прокофьич,— нет, так сказать, краев как в улучшении чего-либо, так и в пакостном ухудшении. Все от времени на дворе зависит. Так и с книгами: от писательства их до издания.
Не подумавши, токмо для поддержания едва начавшегося разговора, Игорь Васильевич почему-то ляпнул ни в склад, ни в лад:
— Всякая идея, доведенная до совершенства, есть абсурд!
— Эк, Васильич, как ты ловко, по-профессорски гладко да умнó сказал-то...
— Да это не мои слова, а Гегелю Георгу-Вильгельму Фридриху вроде их приписывают. А к чему я их вспомнил?
Здесь мысли нашего профессора потекли в русле воспоминания. Тем более что Тихоновна начала сервировать чайный столик, а обожравшийся Мичман начал любимое всеми домочадцами представление: ловлю невидимого людьми чертика, уцепившегося за кончик его лисьего хвоста. Понятно, ловил в формате 3D... Как и вся наша американомыслящая страна бывшего победившего социализма.
А вспомнилось малоприятное из студенческой жизни, а именно зимняя сессия четвертого курса. Самым страшным и ужасным экзаменом считался научный коммунизм. Во-первых, непонятен был сам статус этой уважаемой дисциплины — некая мешанина из ранее изученных конкретных наук: история КПСС, философия и политэкономия. Во-вторых, и в-главных, экзамен принимал — повезло же их курсу! — доцент Щепкин Владимир Галактионович, которому умные тогдашние студенты еще с незапамятных времен приклеили кликуху: Щепкин-Куперник.
Внешне, голосом и манерой поведения Владимир Галактионович явно копировал главного идеолога нашей партии товарища Суслова. Вполне возможно, что втуне он искренне полагал и себя главным идеологом Тулуповского политеха. Высшим баллом для своих подопечных он считал четверку. Однако, как всякий несгибаемый ленинец, будучи очень крепко избитым в темное зимнее время в глухом переулке благодарными воспитанниками, очевидно, по его рекомендации отчисленным из института, Щепкин-Куперник и четверки с двумя минусами стал выставлять только самым круглым отличникам...
Жаловаться в те времена на преподавателей не было принято, доносы нигде не принимались. Тем более что Владимир Галактионович являлся, как и Суслов в Политбюро, бессменным зампарторга института по идеологии.
...И угораздило же студента Скородумова, хорошиста и почти отличника, знавшего слабость Щепкина-Куперника к цитированию классиков диалектического и исторического материализма, ляпнуть про гегелевскую идею! Alter ego* идеолога нашей партии инсультно скособочил челюсть, а аскетично-бледное лицо его вмиг побагровело:
— Ка-а-к! Да как вы смеете? Какой абсурд! По, вашему, выходит, что великая идея коммунизма, доводимая сейчас до совершенства нашей ленинской партией и лично товарищем Леонидом Ильичем Брежневым, в итоге упрется в абсурд?!
Владимир Галактионович, не слушая робкие возражения студента-хорошиста про Гегеля, как предтечу диалектики Маркса-Энгельса-Ленина и лично товарища... швырнул ему зачетку и молча, ленинским жестом руки «правильной дорогой идете, товарищи» указал на дверь.
В коридоре опытные двоечники поздравили своего старосту с наконец-таки состоявшимся боевым крещением, а факультетский фарцовщик Левка Тепляев, племянник областного милицейского генерала, философски заметил и одобрил:
— Теперь, Игореха, в два-три захода будешь пересдавать. Хорошо, как староста, стипуху сохранишь.
Однако обошлось одной пересдачей в сессию. В пивной «Ромашка» двоечники скородумовской группы разработали диспозицию, учитывающую еще одну слабость Щепкина-Куперника: как всякий партийный идеолог и аскет в жизни, Владимир Галактинович трусливо обожал женский пол, особливо смазливых студенток. Этакий мысленный онанист, ибо все физиологическое могло повредить партийному реноме.
На сессионную пересдачу за первый стол перед преподавателем с нарочито и загодя выбитой «занавеской» посадили самую красивую двоечницу, полупольку Катьку Дзендзуру. Ей ранее скинулись по двугривенному на моднейшую в сезоне парикмахерскую прическу «гаврош» с челкой-каре, а фарцовщик Левка через мать-завбазой достал диковинные, никем еще в городе не виданные французские люрексовые колготки. Юбку до грани приличия укоротила сама Катька. И села на стул, пододвинутый к краю стола, как на облучок, закинув ножку за ножку на полное обозрение Щепкина-Куперника, у которого от внепартийного вожделения нос приобрел ядреный сизый оттенок. Словом, даже Левка получил свой тройбан.
...По теперешним рассуждениям Игоря Васильевича и жизненному опыту получалось, что совершенствование идеи превращается в абсурд, если таковое совершенствование доверено фарисеям и книжникам — неважно, от евангелия или от Гегеля. Георга-Вильгельма Фридриха. А в девяностые годы имя Щепкина-Куперника попалось ему на глаза в тулуповской желтой газетке в заметке о процветании в их городе педерастии и педофилии, как символов нового светлого будущего.
После первой рюмки и стакана чая вдогонку Прокофьич похвалил «старку» и достоинства чайника с дырочкой на крышке. Отдал должное и содержательности рассказа-воспоминания собеседника:
— Да-а, не дали нам робяты-дерьмократы досмотреться до совершенства нашего советского комунхоза. Теперь другое совершенство, вот, за Мичмана платим...
Кот же, закончив ловить чертенка, услышав свое имя, несколько ошарашено уставился на стол, даже для верности обзора вспрыгнув на табуретку. Издеваются, мол, мужики на угнетенного налогами кота-пролетария: звать звали, но на столешнице ничего съедобного, а водку, чай-сахар, селедку и соленые огурцы он не трескал. Совсем обидевшись, свернулся калачиком и притворился спящим. Вернее, отдыхающим глубоким послеполуденным сном — перед ночным бдением-бодрствованием. Так у серьезных полосатых котов заведено еще с тех доисторических времен, когда шимпанзе и орангутанги в своих самых кошмарных снах не могли представить, что от них пойдет ужасный человеческий род. Особенно в галстуках и при чиновничьих должностях.
Игорь Васильевич, как назубок знавший теорию эволюции, и Прокофьич, не менее хорошо изучивший нрав своего кота, все поняли, переглянулись и рассмеялись.
— Вот скажи, Васильич, когда на белом свете чиновники появились?
— Ну-у, в классическом, нынешнем понимании в древних Китае и Египте, а особенно в Риме. Тоже древнем. То есть если, повторюсь, это «чиновник в вицмундире», сидящий в персональном кабинете. Вот как ваш поселковый голова Пилипченко — из западных хохлов, что Сталин после войны переселил к нам на пустующие шахты — местных-то мужиков всех на фронте поубивали... Или тулуповская, почитай, полноформатная дивизия чинодралов всех мастей и рангов. Целый полк их сидит в обладминистрации на площади Ленина.
— Хм-м, Васильич, я газетки-то почитываю, новости по «ящику» смотрю. Получается, что все чиновники в этих... галстухах вроде как одним делом, праведным и не очень, заняты по всех краях света, но от страны к стране отличаются поведением, степенью воровства и так далее. Как маракуешь? Ведь и морды у них по размеру отличаются.
— А это, как говорят шибко умные люди, действие вектора исторической преемственности. Вот в Европе — прямые потомки древнеримских чиновников: краткословные, почти не воруют, из себя подтянутые, с узкими физиономиями. В Америке, то есть в Штатах, полное разноцветье, ибо там сборная солянка со всего мира. И так далее: Китай, Япония, мусульманский мир. А вот наши-то прямо по византийско-греческой линии идут. Как говорится, вместе с шапкой Мономаха и Сонечкой Палеолог Третий Рим получил от отуреченного Константинополя и готовый типаж русского, потом советского, а сейчас и российского чиновника. Правда, советский маскировался под обычного труженика, но вот между русским и российским различие только в самоназвании: русский — это понятно без перевода, а ломоносовское — из его од императрицам — россиянство Ельцин, большой почитатель высокого штиля, вернул в обиход. Давай, Прокофьич, по второй и перекурим.
— Вот, Прокофьич, Лев Толстой писал, что важно помнить: от нас требуется не совершенство, но приближение во всем к нему. В этом смысле. То есть бесконечное приближение идеи к совершенству, к идеалу значит, есть процесс бесконечный. По-математически говоря — асимптота.
— Получается, что совершенство всяких там идей невозможно? А как же с нашими чинодралами быть? И куда им все дальше совершенствоваться?..
— Знаешь, Прокофьич, мне порой кажется, особенно когда поневоле приходится общаться с университетскими администраторами, начиная с секретарш и самых ничтожных канцелярских бабенок, что в случае с чиновниками закон Гэ-Вэ-Эф Гегеля о превращении совершенства в абсурд на наших глазах исполнился тютелька-в-тютельку. Безо всякой асимптоты. Так сказать. А впрочем, стадии абсурда достигли и преподы, и студиозусы... Только вахтеры и уборщицы в корпусах еще держатся за что-то человеческое. То есть манекены в душевных вицмундирах вокруг, людишки-ничевоки.
— Да-а, не сладко тебе, Васильич, приходится жить-поживать, деньга на жизнь зарабатывать да еще умудряться науку двигать. Смотри, жить в напряжении постоянном вредно, болячки нутряные, нервно-сердечные могут незаметно подкрасться. Не пугаю, конечно, но остерегайся, дорогой мой профессор.
— Ха-ха, Прокофьич, меня голыми руками не возьмешь, не на того напали! Я для себя что-то навроде психологического антидота против окружающей вицмундирской заразы разработал.
— Это как?
— Да вот так, Прокофьич, душевное противоядие. Построил свой трудодень так, чтобы, во-первых, в главный корпус вообще не ходить — только на первый этаж в почтовую экспедицию, когда раз в квартал обязательную рассылку своего журнала делаю. А почтарка Татьяна Никифоровна — почтенная и приятная женщина. Не зараженная абсурдом.
Во-вторых, свел к абсолютному минимуму общение в своем корпусе, точнее, здороваюсь и перекидываюсь парой фраз о погоде только с вахтершами, опять же с уборщицами. Еще с лаборантками, что мне тексты для журнала и статей набирают, да двумя нынешними моими же соискательницами-докторантшами. Впрочем, миловидными девушками-женщинами, также несколько сторонящимися своих коллег: может, глядя на меня, подыгрывая мне, а может по характеру такие попались,— значит, повезло!
То есть захожу в свой кабинет и захлопываю дверь. Двойная польза, хотя раньше держал ее полуоткрытой: все думают, что меня в комнате нет и гортанные вопли кавказских, среднеазиатских и ближневосточных студентов не раздражают. У нас ведь в универе сейчас аулы-кишлаки. Учатся они вполуха, зато все платные по международным расценкам!
— Знаешь, Васильич, ты тоже можешь довести до совершенства по Гегелю свою изоляцию: завести посудину для малой нужды, чтобы и в сортир общий не выходить, а? Шучу, шучу безобидно.
— А это вовсе не шуткой можно представить. Я вот в детские годы раз двадцать, не меньше, перечитал тогдашнюю любимую мою детективную книжку «Приключения Нила Кручинина». Автора вроде Николая Шпанова. Так в книжке той такой любопытный сюжетик. Матерый вор-медвежатник, то есть взломщик сейфов, постоянно разыскиваемый милицией, выбрал для ночевок, отдыха от напряженной дневной работы по специальности... домик сберкассы. В те далекие годы никакой сигнализации и прочего и в помине не было, так что он дожидался закрытия сберкассы, открывал входную дверь своим ключом и в тепле и холе отдыхал до утра. В служебном домике имелась кухонька, кипятил и заваривал чай, ужинал принесенной с собою снедью, даже на сон грядущий на диванчике в служебной комнате читал свежие газеты. Одно его только поначалу смущало: удобства сберкассы во дворе, а выходить лишний раз — светиться понапрасну. Голь на выдумки хитра, так он купил в аптеке пузырь для льда, что накладывают на лоб горячечных больных, в него и опорожнялся ночью, а утром, покидая свою гостиницу, выносил в своем портфеле и выливал содержимое по пути на работу по специальности, в укромном месте. Да еще усмехался порой: дескать, эта пригородная сберкасса самая охраняемая в стране!
— Ну-ну, Васильич, ты совсем-то уж не увлекайся. Должно быть интересная книжка, не сохранилась?
— Увы, Прокофьич, давно куда-то запропастилась. Наверняка, в Интернете имеется, попроси внуков поискать...
— А как я читать буду? У меня дома нет и не будет этой всякой компьютерной дряни.
— Принесу тебе на электронной книжке, почитаешь. Там ничего сложного нет, внуки покажут, как страницы переворачивать.
— Нет уж, обойдусь. Слышь? Тихоновна посудой загремела. Еще по стопарику и пошли обедать чем бог послал.
После обеда, свято чтя обычай русской старины, Прокофьич с Игорем Васильевичем с часок вздремнули в библиотечной комнате. Гость расположился на кожаном диване, а Прокофьич на топчане, передвинув недовольно мявкнувшего Мичмана в ноги. После отдыха хозяин неуверенно предложил («старку» за обедом завершили) пополдничать стопкой-другой домашней, настоянной на кориандре, но профессор отказался, поскольку собирался дома весь вечер и начало ночи посвятить вычитке верстки свежего номера своего журнала:
— Я, понимаешь, Прокофьич, не поэт, как Серега Есенин и Высоцкий, не беллетрист как старина Хэм, поэтому совмещать высокий градус и потный вал вдохновенья не могу. Как говорит наш уважаемый президент, мухи отдельно и котлеты отдельно. Только с ясной головой научные истины постигаю и излагаю по мере своего разумения. Кстати, чего это ваш заборчик справа слегка помят?
— Да сегодня ночью проезжий, не наш, не поселковый «Камаз» вроде как охвостьем кузова задел. Я на грохот выскочил — только задние огни и увидел. Должно, шоферюга, как ты выражаешься, под высоким градусом находился. Как раз... хм-м... сегодня собирался починить. Две доски взамен проломленных уже с утра обрезал и отфуганил...
— Выходит, Прокофьич, я как тот незваный гость, помешал? Исправлюсь. Пойдем, вдвоем сподручнее будет.
Часам к шести пошабашили несложный ремонт. Игорь Васильевич распрощался с гостеприимными хозяевами, включая Мичмана, которому пожал мужественную полосатую лапу, и отбыл на автолайне в город. На душе — полный покой, а тело приятно расслаблено от умеренной дозы «старки», сытного обеда и вольной работы на воздухе. Последнее тотчас вызвало ассоциацию со вчерашними теленовостями: показывают заседание министерского совета. Министры-капиталисты трусливо, как нашкодившие школьники второй ступени, сидят обочь заседательского длинного стола, чего-то высматривая свои ноутбуки, опустив головы и стараясь не глядеть на президента. А тот, делая выволочку за очередной срыв гособоронзаказа, высказывается в том смысле, что за такие штучки-дрючки в не столь уж и далекие времена всех бы их отправил лет этак на «дцать» заниматься общественно-полезными работами на свежем воздухе...
Сообразив, что гроза миновала, министры подняли головы, готовясь каяться, оправдываться и ссылаться друг на друга, но на этом интересном моменте телеоператора выставили из заседательного зала.
«Да,— дóбро подумал Игорь Васильевич, хорошо было сказано про работы на свежем воздухе. Действительно, простые физические работы совершенствуют человека и отдаляют от вырождения любой формы этого совершенства в абсурд».
Игорь Васильевич в недолгой поездке в автолайне еще одну ассоциацию в голове прокрутил, но так и не понял ее суть: какова здесь степень совершенства? Услышав со стороны кабины водителя, стихийного меломана, как и все шоферы, настроившего свой приемник на канал «Орфей», аккорды явно китайской ксилофонической музыки, четко, в образах и лицах, вспомнил прошлогоднюю октябрьскую поездку в столицу.
За пару недель до этого, просматривая у себя в кабинете текущую электронную почту, обнаружил приглашение его, как главного редактора «высокоинтеллектуального и общекультурного журнала «Феномены разума: XXI век», видного ученого и общественного деятеля на китайский исторический «праздник двух десяток».*
...И совершенно неожиданным для скромнейшего Игоря Васильевича явилось, что его прибытия ожидают восемнадцатого октября в шесть часов пополудни в большой банкетный зал ресторана отеля «Мариотт» на это самое празднество. Указывалась и продолжительность: два часа. Организатором же значилось культурное общество Тайваня.
Поначалу он усмехнулся, вспомнив годы своей инженерной работы в оборонпроме, когда был глухо «невыездным», имея справку о допуске к секретным и совсекретным документам и работам. Получи он тогда приглашение от тайваньцев, так его бы полгода таскали по первым и иным отделам, если бы и вовсе не уволили. Однако, подумав, решил провести рекогносцировку. Позвонил в Москву автору своего журнала, явно инспирировавшего приглашение, получил подтверждение этого. Узнав, что наличие фрака или смокинга желательно, но вовсе не необходимо для дресс-кода, как по-американски выразился собеседник, уклончиво пообещал быть-стать в «Мариотте». И действительно съездил, вернувшись со смешанным чувством, в котором преобладала уверенность: очень высокая степень совершенства сохраняет историческую традицию, которая по определению антагонистична абсурду. Праздник-прием ему неожиданно понравился, хотя к любым формам ориентализма он всегда относился скептически. Даже когда защитившиеся его благодарные аспиранты-докторанты зазывали в самый модный в городе японский ресторанчик.— «Я не японец и ихний «сушняк» и (далее он употреблял пренебрежительное, переиначенное название национального спиртного напитка...) не употребляю!» Но точно так же Игорь Васильевич отказывался и от итальянской кухни с макаронами и пиццей. При этом назидательно пояснял, что пицца у пиренейских жителей — это еда нищих: все, что осталось по сусекам в голодные дни, валить в кучу и запекать на тесте.
После поездки на тайванский прием в «Мариотте» Игорь Васильевич освободил себе от докук пару домашних вечеров и перечитал роман «Записки о кошачьем городе» китайского классика Лао Шэ, кстати, зверски убитого хунвейбинами в ихнюю «культурную революцию».
Почти на въезде в город машину кто-то проголосовал, и этот кто-то разухабисто втиснулся в дверь автолайна. Народ пассажирский оживился, ведь как-то скоро и в одночасье «вертикаль власти» сумела отучить появляться пьяным на публике, громко там же петь песни и поливать эту самую власть. Не то что в веселые девяностые, но даже в советские шестидесятые-восьмидесятые годы такой строгости нравов не наблюдалось. И приоделся сейчас народец: в китайчину с рыночных развалов, в туретчину из Европы — из тряпичных лавок, что именуются секонд-хендами. Щеголями смотрелись бомжи, экипировавшиеся с обильных помоек. Словом, как во всем цивилизованном мире.
А вот вошедший явился, словно из исторической эпохи полустолетней давности: здоровенный, аршин в плечах, под метр-девяносто, в мятых серых штанах, какой-то робе, расстегнутой до пупа. — И в тельняшке. Значит, из мореманов; Игорь Васильевич хорошо различал тельняшки морские, воздушно-десантные и омоновско-полицейские. Морда лица краснющая; видать, не менее литровки на морскую душу принял бывший флотоводец, а ныне сорокалетний работяга.
С нутряным стуком уселся в полупустом лайне на первое подвернувшееся сидение. С минуту молчал, затем к удовольствию мирных пассажиров довольно ровным главстаршинским полубасом (бас на флоте положен только боцманам) трудолюбиво спел одну из двух песен о «Варяге», причем не наиболее известную маршевую «Наверх вы, товарищи, все по местам», а задумчивую «Чу, загремели раскаты». После чего пудовыми кулачищами вытер скупые мужские слезинки, после чего стал агитировать на злобу дня. Дескать, полсотни миллиардов доллáров, из которых половину разокрали, ухлопали на олимпийскую перекопку Сочи, а значит, наш флот уже не получит пятидесяти атомных подлодок.
Завод в Комсомольске-на-Амуре вовсе прихлопнули, а в Северодвинске за двадцать лет все никак не могут достроить единственную лодку, начатую еще в советское время. Америкосы же за это время их тридцать штук сгоношили! Бывший главстаршина оказался подкованным в делах флота. Народ слушал с интересом.
— ...Жал-лаю опохмелиться! — встал он с сиденья. Водила притормозил у первого на пути городского гастронома.
— Жму краба! — И веселый попутчик вышел из машины и взял курс на магазин: норд-ост-ост, как мигом прикинул Игорь Васильевич, и тотчас добрая улыбка расцветила его лицо: жив курилка, жив еще русский народ, хрен вам, Запад-Восток, не дождетесь вы от нас абсурдного совершенства! Будем держаться до последнего, как героический «Варяг» до последнего снаряда. А понадобиться — и кингстоны откроем. Только на этот раз в плен к японцам не пойдем. Шиш вам с малазийским пальмовым маслом, на мегатонну которого еще в девяностые годы променял два авиаполка «сушек»!
Коль скоро череповецкое железо, норильский и мурманский никель и кобальт наши олигархеры угнали на Запад, то соберем в Сибири все кедры, что уцелели от китайских стахановцев-лесорубов, построим огромную деревянную ракету с паровым двигателем и на этой гравицане улетим к ядреной матери осваивать жизнь на Марсе, еще на тысячу лет оттянув время перехода совершенства в абсурд.
...Очень воодушевленный вернулся Игорь Васильевич к домашнему очагу, даже слегка встревожив добрую свою супругу, поужинал молча и до двух ночи правил корректуру нового номера своего журнала: про феномен разума в наступившем веке. Будь он не к ночи помянут!
* Второе Я (лат.).
* Это не фантазия автора; такой праздник действительно в большом почете у китайцев.